Артут Шопенгауэр – Новые Paralipomena
Глава IX
К учению о неразрушимости нашего истинного существа cмертью
§273
Мы бодрствовали и будем снова бодрствовать; жизнь — это ночь, которую заполняет долгий сон, становящийся иногда гнетущим кошмаром.
§274
Как человек, упавший в море, именно потому, что он натолкнулся на дно, всплывает снова на поверхность воды, так грех часто возвращает людей самого лучшего типа на путь истинный; так было с Гретхен в "Фаусте". Грех действует тут как страшное сновидение, ужас которого прогоняет у нас весь сон.
§275
Моя фантазия часто (в особенности во время музыки) играет мыслью, что жизнь всех людей и моя собственная — только сновидения какого-то вечного духа, дурные и хорошие сновидения, а каждая смерть — пробуждение.
§276
Опыт, в котором ясно проявляется двойственность нашего сознания. — это наше в различные времена различное воззрение на смерть. Бывают моменты, когда смерть, если мы ее живо представляем себе, является в таком страшном виде, что мы не понимаем, как возможно при такой перспективе иметь спокойную минуту и как это не каждый человек проводит свою жизнь в жалобах на необходимость смерти. В другие времена мы думаем о смерти с спокойной радостью, более того, с тоскою по ней. Мы правы и в том, и в другом случае. В первом настроении мы вполне охвачены временным сознанием, мы не что иное, как явление во времени; в этом случае смерть для нас—уничтожение, и нам действительно следует бояться ее как величайшего зла. В другом настроении живо высшее сознание, и оно справедливо радуется расторжению таинственной связи, с помощью которой оно соединено с эмпирическим сознанием в тождество одного я. Ибо с эмпирическим сознанием необходимо полагается не только греховность, но и все зло, которое проистекает из этого царства ошибки, случая, злобы и глупости и, наконец, — смерть: смерть — это как бы обусловленный жизнью долг, как и другие менее достоверные невзгоды (—haec vivendi est conditio[1]. Гораций). Поэтому Библия и христианство вправе утверждать, что смерть пришла в мир благодаря грехопадению, а также тяготы и нужда в жизни ("в поте лица твоего будешь ты есть хлеб твой" и т. д.). Злоба других, от которой мы страдаем, имеется как задаток и в нас, и это мы, следовательно, своим вочеловечением становимся в ней повинны, а потому мы справедливо подвергаемся ее действиям. Временное в нас принадлежит времени, должно страдать в нем и пройти: для него нет никакого спасения. Только вечное может спасти себя самоутверждением, т. е. добродетелью. Если же мы отвергаем его, т. е. если мы порочны, то именно потому мы — вполне временные существа и попадаем вполне во власть смерти и зла.
Аскетизм — это отрицание временного сознания, гедонизм — его утверждение. Фокус этого утверждения — в удовлетворении полового влечения; оттого целомудрие является первой ступенью к аскетизму и служит этапом от добродетели к нему. Поэтому, если бы целомудрие стало всеобщим, человеческий род вымер бы, т. е. не было бы необъяснимого существования временного сознания наряду с высшим,— высшее сознание, следовательно, утверждало бы себя в чистой форме: добродетель и представляет собой именно явление такого утверждения.
§277
Если бы кто-нибудь углубился в себя и затем сказал: "Чтобы я перестал быть? Да ведь не будь меня, что же еще останется на свете!" — то он был бы прав, если бы только его поняли.
§278
Когда человек смешивает себя со своим непосредственным объектом, познает себя как временное существо, думает, что он есть нечто возникшее и должен исчезнуть,— он уподобляется человеку, который, стоя на берегу, смотрит на убегающие волны и думает, что он сам уплывает, в то время как волны стоят на месте; между тем он стоит неподвижно, и только волны катятся мимо него.
§279
Как в наших сновидениях умершие появляются как живые и у нас при этом нет даже мысли о их смерти, так после того как закончится некой смертью наш теперешний жизненный сон, начнется тотчас новый, который ничего не будет знать об этой жизни и об этой смерти.
§281
Нет ничего более нелепого, чем высмеивание сказаний о Фаусте и других, кто продал себя черту. Единственно ложное здесь только то, что это рассказывается об отдельных лицах, между тем как мы все причастны к этому и все заключили такой договор. Мы живем, страшно стремимся сохранить себе жизнь (которая между тем представляет только долгую отсрочку казни, мы кормим присужденного к смерти, который все равно должен быть повешен), мы наслаждаемся и за все это должны умереть, за это мы обречены смерти, горечь которой дано испытать не в шутку, а всерьез; она действительно — смерть для всех временных существ, как для нас, так и для животных, как для животных, так и для растений, более того, — как и для всякого состояния материи. Таков факт, и для эмпирического разумного сознания действительно нет утешения. Но в противовес этому и вечное мучение после смерти тоже—небылица, так же как и вечная жизнь: ибо сущность времени, более того — принципа достаточного основания, по отношению к которому время только его разновидность, состоит именно в том, что не может быть ничего твердого, действительно устойчивого, — все только пролетает мимо, нет ничего продолжительного, ничего пребывающего. "Субстанция пребывает",— говорят они. Но Кант говорит им: она не вещь в себе, а только явление, т. е. он хочет сказать: она только наше представление, как все познаваемое; и мы не субстанция и не субстанции.
§282
Это — иллюзия, если мы иногда по аналогии с естественным законом сохранения субстанции представляем себе, будто и мы сами могли бы вследствие аналогичного закона не погибнуть, будто и мы обладаем bon gré mal gré[2] известным бессмертием, ради которого нам незачем утруждать себя.
Это иллюзия! Нами не управляет никакой закон природы, мы не являемся ничем, кроме того, чем мы себя сами сделали: внешняя сила не может ни сохранить нас, ни уничтожить.
Как индивиды, как личности, или для эмпирического сознания, мы — во времени, в конечности, в смерти. Все, что от этого мира, то кончается и умирает. Что не от него, то пронизывает этот мир со всею мощью как молния, которая ударяет вверх, и не знает ни времени, ни смерти.
Мудрец познает в течение всей своей жизни то, что другие узнают только в смерти,— т. е. он знает, что вся жизнь — смерть. Media vita sumus in morte[3].
Глупец — это спящий, грезящий каторжник; мудрец — каторжник бодрствующий, который видит свои цепи и слышит их лязг. Воспользуется ли он бодрствованием, чтобы убежать?
§283
"Смерть пришла в мир благодаря греху" — говорит христианство. Но смерть — только преувеличенное, резкое, кричащее, грубое выражение того, что мир собою представляет всецело. Следовательно, ближе к истине сказать: мир существует благодаря греху.
§284
Меня одолевает смех, когда я вижу, что эти так называемые люди требуют с уверенностью и упорством продолжения в вечность их жалкой индивидуальности; между тем ведь они очевидно не что иное, как человекообразные повитые камни, и ты ощущаешь радость, что их поглощает Кронос, в то время как только настоящий, бессмертный Зевс защищен от него и возрастает для вечного господства3.
§285
У человека есть единственный свидетель его самых сокровенных движений и мыслей: это — сознание; но сознание он должен когда-нибудь потерять, и он знает это; и, может быть, это больше всего и влечет его к вере в то, что есть еще другой свидетель его самых сокровенных Движений и мыслей.
§286
Символ — это центр, из которого исходит бесчисленное количество радиусов: образ, в котором каждый, смотря по своей точке зрения, видит что-либо иное и по отношению к которому тем не менее все согласны, что он представляет одно и то же.
"Волшебная флейта" — символическая вещь.
Скоро смерть отзовет меня: тот, кто привел меня в эту жизнь,— незнакомый вожак; я не колеблюсь последовать его зову: ничто не заставляет меня медлить; он неизвестен мне,— тем не менее я следую доверчиво за ним: его имеют в виду в "Волшебной флейте", как священнослужителя, приносящего повязку на глаза, которою он повязывает героев и страдальцев, прежде чем поведет их дальше.
"Волшебная флейта" — символическая вещь.
La mort, mon cher, n'est autre chose, qu'un changement de décoration[4].
§287
Всякий раз как умирает человек, погибает некий мир, а именно тот мир, который он носит в своей голове; чем интеллигентнее голова, тем этот мир отчетливее, яснее, значительнее, обширнее,— тем ужаснее его гибель. Вместе с животным погибает только скудная рапсодия или набросок известного мира.
§288
В смерти эгоизм подвергается вследствие уничтожения собственной личности человека полнейшему расстройству и раздроблению. Отсюда — боязнь смерти. Смерть поэтому представляет поучение, которое дается эгоизму ходом естества,
§289
После омертвения воли в смерти тела не может быть уже ничего горького.
Отсюда также открывается нам снова вечная справедливость. Чего дурной человек боится больше всего на свете, этого ему не миновать: это — смерть. Последняя, правда, так же неизбежна и для лучшего из людей, но для него она желанная гостья. Так как вся злоба заключается в пылком и безусловном желании жизни, то смерть горька или легка, или желанна соответственно мере злобы или доброты человека. Конечность индивидуальной жизни — зло или благодеяние, смотря по тому, дурен или хорош человек.
§290
То, что вещи видимы, эта единственная невинная сторона мира, чистое представление, в котором обособленные и разнообразные формы, в каких появляется воля, даны такими естественными и полными значения — все это так прекрасно, что неминуемо приковывает нас к существованию в этом мире, как к месту света и ясности. И мы содрогаемся перед смертью, может быть, главным образом — потому, что она стоит перед нами как тьма, из которой мы когда-то вышли и в которую должны теперь возвратиться. Но я думаю, что когда смерть смыкает наши очи, мы обретаем свет, в сравнении с которым свет нашего солнца — только тень.
§291
Труп каждого животного или человека действует на нас так меланхолически потому, что он в самой явственной форме говорит нам, что этот образ был не идея, а только ее явление.
§292
Пламя, которое светит из глаз всех животных,—вечное пламя, хотя мы и должны познавать его как временный продукт преходящего организма и его соков, которые находятся в непрерывном переходном состоянии.
§293
Человек — монета, на одной стороне которой вычеканено: "Меньше чем ничто", а на другой: "Всё во всём".
Точно таким же образом все — материя и в то же время все — дух (воля и представление).
Точно таким я был спокон веков и буду всегда таким,— и в то же время я преходящ, как полевой цветок.
Точно так же истинно существующее — только материя и одновременно только форма. Так же существуют собственно только идеи, и вместе с тем только индивиды (реализм, номинализм).
Так же у Бога смерти два лица: одно — суровое, а другое — бесконечно приветливое.
Возможно, что существует еще несколько таких противоречий, которые находят свое примирение только в истинной философии.
§294
Возможно, что есть существа, которым наша ограниченность этой жизнью представляется в таком же виде, как нам — ограниченность животных настоящим.
§295
Ни одна пылинка, ни один атом материи не может обратиться в ничто, а человеческий дух внушает себе страх тем, будто смерть— уничтожение его сущности!
§296
Утешение, понятное во всякое время и для всякого, заключается в следующем: "Смерть так же естественна, как жизнь; а там увидим!"
§297
Если бы мы могли заглянуть во времени так же ясно вперед, как и назад, то день нашей смерти представился бы нам таким близким, как теперь, часто, стоит перед нами обманчиво близко далекое прошлое нашей юности.
§298
Основание того, что мы стареем и умираем, не физического, а метафизического характера.
§299
Если я прихлопну муху, то ведь, конечно, ясно, что я убил не вещь в себе, а только ее явление.
§300
Из тысяч человеческих существ, которые выводит на этой планете (и без сомнения, также на бесчисленном количестве других) каждое мгновение, в то же время уничтожая столько же им подобных, каждое требует после нескольких лет своей жизни еще и бесконечного продолжения ее в иных (один Господь знает, в каких!) мирах, причем оно закрывает глаза на мир животных. Очевидно — смешное требование; тем не менее оно правильно и исполняется, но только таким путем, что индивидуальность представляет собою простое явление, порожденное в силу prmcipii individuationis[5]: они все продолжают жить — в той сущности, которая является во всех них, и при том целиком в каждом. В этом смысле собственно это требование и предъявляется, только оно не понимает самого себя.
Глава X
К учению о ничтожности существования
§301
И как это может удивлять нас, что этот мир — царство случая, ошибки и глупости, которая наголову разбивает мудрость, что в нем бушует злоба, а всякий отблеск вечного находит себе в нем место только как бы случайно и зато тысячи раз вытесняется вон? Как может это удивлять нас, говорю я, когда именно этот мир (т. е. наше эмпирическое, чувственное, рассудочное сознание в пространстве и времени) обязан своим возникновением только тому, что согласно приговору нашего высшего сознания не должно было бы быть, а представляет собою путь извращенный, возврат с которого дается добродетелью и аскетизмом, а полное освобождение от которого, в результате последних,— блаженная смерть (как освобождение зрелого плода от дерева). Платон поэтому ("Федон") называет всю жизнь мудреца долгим умиранием, т. е. отрыванием от такого мира.
§302
Можно было бы сказать: вся наша греховность не что иное, как основная ошибка, состоящая в желании измерить вечность временем, как бы вечная попытка найти квадратуру круга. Ибо она направлена единственно на то, чтобы продлить временное существование, частью в индивиде (жадность, корыстолюбие, вражда), частью — в виде (половое влечение). Желать временного существования и желать все дальше, в этом — жизнь. Ошибочность этого заключается в том, что мы не замечаем, что такое временное существование, когда оно достигнуто, снова и расплывается, что оно по своей природе скоропреходяще, непостоянно, неустойчивая тень, нить без толщины, без субстрата, математическая линия, которая и при бесконечной длине не приобретет толщины. Мы этого не замечаем; не зная утомления, мы наполняем бочку Данаид, уподобляемся белке в колесе. Мы мним путем постепенности поймать то, что может быть схвачено только одним взмахом,— путем перехода из времени в вечность, из эмпирического в высшее сознание. Мы без передышки бежим по периферии, вместо того чтобы пробиться к неподвижному центру.
Названная выше основная ошибка создает практически греховность, теоретически — недостаток гениальности, полиматию вместо философии.
§303
Преступление, грех представляют не что иное, как симптом и признак того, как крепко воля данного человека схватила жизнь, как крепко он всосался в нее. Для жизни существенны страшные страдания, которые расточает случай. Наказания, которые неотвратимо вызываются преступлением и грехом (вечные адские муки),— эта та величина страданий, которая потребуется, прежде чем воля данного лица отвернется от жизни, оторвется от нее[6]. Индивид, который совершил такой грех, может все же быть пощажен страданиями — до своей смерти. Но не злая воля в нем искореняется смертью, а только отдельное явление ее, — то тело, которое умирает. Сама же воля продолжает жить во все времена, ибо она существенна для времени, как время для нее. Миллионы лет постоянного возрождения существуют только в понятии (как и все прошлое и будущее существует только в понятии); для индивида время всегда ново, он всегда чувствует себя как бы вновь созданным: наполненное время сплошь — настоящее. Время похоже на прикрепленное колесо: оно вертится с быстротой молнии, не двигаясь с места, и его периферия остается всегда на одинаковом расстоянии от центра. Вечно неразрешимый вопрос, почему же "теперь" существует именно теперь, возникает благодаря тому, что мы рассматриваем время как нечто независимое от нашего существования, а последнее как вброшенное в него: мы предполагаем два "теперь" — одно, которое принадлежит объекту, и другое, которое принадлежит субъекту, и удивляемся их совпадению: но ведь только это совпадение, это соприкосновение объекта и субъекта (которые оба опять-таки, в свою очередь, существуют только в этом соприкосновении, а не вне его) и представляет "теперь"; и уж тут, конечно, оно должно быть тождественно с самим собой, "теперь" = теперь, определенное теперь есть всегда именно теперь. Люди, побуждаемые разумом, спрашивают себя, были ли они до этой жизни и будут ли существовать после нее. Кант учил, что время присуще не вещам в себе, а только явлению. Но они этого не поняли, хотя Платон 2200 лет назад сказал это иными словами, чего они тоже не знают.
А я прибавляю к этому: время — это только наипростейший вид закона достаточного основания, а весь закон основания свойствен только явлениям, а не вещам в себе: только объекту, не субъекту.
§304
Платоновская идея, вещь в себе, воля (ибо все это — одно и то же) ни в каком случае не являются основанием явления; ибо таким образом они (идеи) были бы причиной, а в качестве последней — силой, а как сила они были бы истощимы. Но для идеи нет никакой разницы, выражается ли она в одной вещи или в миллионах вещей. Например, представляется ли идея дуба в одном дубе или в тысячах, выражается ли идея зла в одном или в миллионах людей и животных, это для идеи—одно и то же, и различие это лежит уже внутри явлений и принадлежит к явлению; ибо оно обусловлено временем и пространством. Принимая во внимание этот факт, я сказал бы: идея имеет магический характер, такое обозначение дают чему-то такому, что, не будучи силой природы и, следовательно, не обладая границами естественной силы, тем не менее пользуется властью над природой, каковая власть поэтому неистощима, вечна, т. е. вневременна. Но слово "магический" возникло из суеверия, неопределенно и пользуется дурной славой. И вот именно потому, что количество индивидов для идеи совершенно несущественно, бытие индивидов вполне подчинено случаю и их гибель лишена значения для идеи и реальна только в явлении*. В качестве причины и действия (вообще, как основание и следствие) стоят между собою во взаимной связи только явления, но не идея или вещь в себе — с явлением. Наоборот, явление есть не что иное, как сама идея, поскольку она познается.
Воля есть идея*: если надо познать ее, то она является в виде органического тела, а потому и вообще как тело; т. е. она становится представлением первого класса и вступает во время, пространство и во все формы этого класса. Самые эти формы — существенные выражения того, что есть воля. Например, основой выражения ее ничтожества, тщеславия, пагубности служат время и пространство как бесконечные, в которых воля является в качестве одушевленного тела во времени и пространстве и в качестве конечной, следовательно, в сравнении с упомянутой раньше бесконечностью — совершенно незаметной величиной. Далее это ничтожество находит свое выражение в лишенном длительности настоящем (из которого между тем и состоит вся жизнь) в зависимости и относительности всех вещей, в постоянном становлении без бытия, в постоянном желании без удовлетворения, в постоянном задерживании умирания, что и представляет жизнь, пока, наконец, не отпадет и эта задержка и т. д.
Ведь вся жизнь должна отражать, как в зеркале, не что иное, как волю; ведь она — только ее познание: какова воля, такой должна быть неизбежно и жизнь; но сама воля свободна.
А то, что наряду с желанием существует и познание (а оно всегда только познание желания), это — единственно хорошая сторона жизни, истинное евангелие спасения; оно все-таки гарантирует воле, как бы плоха она ни была, конечное освобождение, т. е. вхождение в себя. Отсюда утешительность познания, утешительность созерцания природы**, а тем более утешительность искусства, которое представляет собою как бы познание во второй степени,— познание, ближе подходящее к нам и уже очищенное художником от несущественного. Познание художественного произведения относится к познанию природы, как животная пища — к растительной.
§305
Вы жалуетесь на бег времени: оно не текло бы так неудержимо, веша бы что-нибудь, что находится в нем, было достойно остановки6.
§306
Как продолжительна ночь бесконечного времени в сравнении с коротким сновидением жизни!
§307
Ретроспективный взгляд на нашу прошедшую жизнь никогда не доставляет нам полного удовлетворения. Или мы видим боли, или радости, которых у нас не было, или наслаждения, которых мы не замечали. Это значит: наше я составлено из двух различных часов, которые редко или никогда не идут, вполне совпадая между собою, т. е. из воли, которая представляет нашу подлинную и изначальную сущность и не знает ничего, кроме своего "удовлетворена" или "не удовлетворена" (так она проста!), и из познания, которое показывает ей эту простую тему в миллионах пестрых и разнообразных картин! Воспоминание о различных временах передает собственно только различные картины познания; ибо тема воли всегда была старой и монотонной.
§308
Мы в продолжение всей нашей жизни полны тоски или по далекому будущему, как это бывает особенно в первой половине жизни, или по далекому прошедшему, как это бывает особенно во второй половине нашей жизни; настоящее же, в котором одном лежит действительность, нас не удовлетворяет никогда. Таким образом, мы наконец замечаем, что всегда гонимся за лишенной существования и сущности тенью и не можем найти ничего, что удовлетворило бы эту тоску, т. е. было бы так реально, что могло бы удовлетворить в нас волю. Все это известно и уже давно сказано. Не так известно то соображение, почему это не может быть иначе. А потому, что жизнь и ее реальный мир — не что иное, как простой образ, отображение воли, простое явление, а не вещь в себе. Поэтому она не обладает ни субстанцией, ни реальностью, но как всякая картина или образ она — простая поверхность, лишенная плотности, простая тень, простая видимость. Не такова воля, которая неустанно стремится к удовлетворению: она — реальность, вещь в себе; поэтому ее никогда не может удовлетворить никакое простое явление, никакая простая картина. Оттого и жизнь никогда не может удовлетворить волю, потому что жизнь — только ее собственная тень.
§309
До некоторой степени самое нелепое в жизни — это завершенность каждого мгновения, будет ли оно наслаждением или болью, поскольку оно не забросило в будущее определенного якоря или гарпуна. Что же остается от такого мгновения? Воспоминание. Но оно охватывает не волю, реальное, а представление, производное; я хочу сказать: оно охватывает не полученное наслаждение, а только то, что было при этом в представлении, т. е. второстепенное обстоятельство; ибо сущность, реальное в наслаждении — это воля', точно так же воспоминание охватывает не боль, а только то, что было при этом в представлении, т. е. оболочку; ибо сущность, реальное в боли — это воля.
Поэтому мы не понимаем как следует ни наших прошедших болей, ни наших улетевших наслаждений, а у нас есть только их засохшие мумии, представления, которые, как оболочки, сопровождали их в холодном воспоминании.
§310
Корень нашего существования лежит вне сознания, но само наше существование лежит целиком в сознании. Существование без сознания не было бы для нас совсем существованием.
Далее, время — форма сознания. Но у него только одно измерение. Поэтому-то и у всего нашего существования только одно измерение, благодаря чему оно очень близко подходит к несуществованию; оно получает, следовательно, сплошь характер ничтожности. Ибо, таким образом, ведь прошлое совершенно ничтожно, будущее также, настоящее — без протяжения; не остается ничего от всего существования. Это — существование без ширины и глубины: это — явление, которое выражает только такую же претензию на существование, как геометрическая линия — на заполнение пространства. Кто, как Гоббс, отвергает линию без ширины, пусть всмотрится в ход своей собственной жизни.
§311
Оглянись на печальные периоды твоей жизни и воспроизведи снова перед твоими духовными очами сцены огорчения, многие часы одинокой скорби. Что видишь ты? Простые картины, которые равнодушно стоят перед тобой. То мучение, которое оживляло их, ты не можешь воскресить вместе с ними. Картины стоят теперь перед тобой бездушные и равнодушные. Почему? Потому что все это — простая скорлупа без ядра, все это существует только в представлении, потому что видимое и представляемое — простая оболочка, которая приобретает значение только от того, что в ней заключается,— от воли и ее движений. Мир представления со всеми его сценами, печальными и радостными, не реальное, а только зеркало реального. Реальное—это воля, твоя воля: после всей печали и радости, через которые она прошла, она все еще налицо в неуменьшенной реальности. Те сцены печали и радости стоят перед нами как простые, мертвые, равнодушные картины, потому что они и раньше, да и вообще, не были ничем иным.
Короче — можно сказать так:
Что отличает пустую картину прошлого от настоящей действительности?
В области одного представления — ничто; ибо в качестве представления одно так же совершенно, как другое.
А отличает их то, что в последней заключается, кроме всего, еще и сильное или слабое движение воли; оно вложено в нее действием, завернуто в нее и дает ей таким путем реальность, наподобие того, как зернышко соли придает безвкусной воде известный вкус.
§312
Чтобы мир или человек обрел высшее и истинное счастье, нужно было бы прежде всего исчезнуть времени (лат.).
§313
Если толком подумать, то придешь к заключению, что вое» Ч#Ш погибает, собственно, никогда в действительности и не было.
Глава XI
К учению о страдании мира,
§314
На одном из предшествовавших листов я разъяснил, до какой степени этот мир должен быть полон горя, вражды с самим собою, ошибки, глупости, злобы, потому что существует благодаря тому, чего не должно бы быть. Именно потому рассудок, который тоже обусловлен тем, чего не должно бы быть, а именно временем, — никогда не может познать истинное существо вещей.
§315
Чтобы человек сохранил в себе возвышенный образ мыслей, направлял свои мысли от временного к вечному, одним словом, чтобы в нем жило высшее сознание, ему необходимы боль, страдание и неудачи так же, как кораблю — отягчающий его балласт, без которого он не измерит глубины, станет игрушкой волн и ветров, не пойдет по определенному пути и легко перевернется.
§316
1. Что мы вообще хотим — в этом наше несчастие; а чего именно мы хотим, это совершенно безразлично. Но желание (основная ошибка) никогда не может быть удовлетворено; поэтому мы никогда не перестанем хотеть, и жизнь представляет собою длительную ошибку; ибо она ведь только явление желания, объективированное желание. Мы постоянно мним, что желанный объект может положить конец нашей воле, между тем как, наоборот, только мы сами можем сделать это[7] тем именно, что мы перестанем хотеть. Это (освобождение от воли) происходит в силу высшего познания; поэтому Oupnekhat (vol. 2, p. 216) говорит: tempore quo cognitio simul advenit amor e medio supersurrexit[8]; под amor здесь имеется в виду Майя (Maja), которая именно и представляет собою желание, любовь (к объекту), объективирование чего, или явление и есть мир, и которая в качестве основной ошибки одновременно как бы является началом и зла, и мира (что, собственно, одно и то же). Из последнего ясно, что несравненно более правильно сказать, что дьявол создал мир, чем что Бог создал мир; точно так же больше истины в утверждении, что мир одно с дьяволом, чем что мир одно с Богом. Ведь высшее сознание не принадлежит к миру, а противостоит ему, не хочет его.
2. То, что у нас есть вообще объект, делает нас субъектом и благодаря этому — конечным существом: что за объект, это безразлично. Какая разница между тем, что я теперь рассматриваю дерево, и тем, что кто-нибудь тысячу лет тому назад рассматривал какое-нибудь дерево? Никакой! В обоих случаях в сознании субъекта находится объект — дерево; то же, что не знает и не понимает времени, — это идея дерева.
Время не может ни помочь нам, ни повредить, ибо оно — бесконечное ничто.
§318
Жизнь каждого человека, если ее обозреть в целом, представляет собою трагедию; а рассматриваемая в частностях, она — комедия.
Жизнь дня, мука мгновения, желания и страхи недели, невзгоды каждого часа — все это сплошь сцены из комедии. Но тщетные стремления, разбитые надежды, роковые ошибки всей жизни и в заключение смерть — вот трагедия.
Отсюда и происходит го, что для трагедии годятся только такие деяния, которые касаются жизни во всем ее целом, а не частностей; поэтому в ней могут выступать почти только князья и полководцы, т. е. люди, которые представляют собою многих и деяния которых простираются далеко; поэтому и мещанская трагедия удается нелегко, ибо жизнь en détail** всегда комедия, как бы печальна она ни была. Оттого комедия с героями-князьями удалась бы не легко, ибо их деяния направлены на великое,—разве, впрочем, если трактовать героев пьесы не как князей, а только как членов их семьи.
Что касается того, что мы таким образом в одно и то же время играем и комедию и трагедию, то это вполне соответствует сомнительному, двойственному характеру этой жизни, которую только эвфемистически и par courtoisie[9] называют бытием, тогда как она сплошь уничтожение. Ибо прошедшие сцены так же не обладают реальностью, как приснившиеся, а сегодня будет завтра прошедшим.
Что касается максим поступков, то и здесь — все тот же двойственный и призрачный характер. Ибо говорят нам два голоса: один бранит нас всегда слишком глупыми, слишком косными, слишком вялыми и особенно настойчиво — недостаточно эгоистичными; другой тоже всегда называет нас слишком эгоистичными, отвратительными, жестокими, настоящими дьяволами. Но из миллионов нас едва ли один достаточно силен, чтобы прислушаться только к одному голосу, а другой осудит in perpetuum silentium[10], т. е. или стать чистым Иисусом Христом, или Бонапартом, или Робеспьером, т. е. в полном смысле этого слова возобладать характером; мы же, люди иного склада, хотим идти между областями этих обоих голосов посередине и не видим, что между обеими находится только математическая линия безо всякой ширины, что мы, следовательно, все время совершаем несправедливость по отношению к одной из них, как бы ни виляли между ними.
§319
Если, после того как все страдания переместили в ад, для неба не осталось ничего, кроме скуки, то это доказывает, что у нашей жизни нет иных составных частей, кроме страдания и скуки.
§320
Злополучность жизни вытекает уже в достаточной мере из простого соображения, что жизнь подавляющего большинства людей не что иное, как постоянная борьба за это самое существование — с уверенностью в заключение проиграть ее. А стоит лишь далеко оттеснить нужду и отвоевать у нее кусок поля, как тотчас наступает страшная пустота и скука, борьба с которой едва ли не более мучительна. Эхо происходит оттого, что человек сам по себе — явление воли, его существование поэтому должно состоять из беспрерывного неустанного желания и стремления; как только последнее отнято у него удовлетворением, возникает упомянутая нами раньше пустота, из-за которой он и становится сам себе в тягость. Ибо радость спокойного наслаждения познанием дана лишь очень немногим, — да и тем только на незначительную часть их времени. А само желание должно в свою очередь иметь в качестве своей основы нужду, а следовательно, страдание. Таким образом, жизнь со всех сторон, по существу своему, — страдание.
Далее, если принять во внимание неимоверные страдания и мучения, которым подвержена жизнь каждого индивида, то мы содрогнемся от ужаса. Они легко могут возрасти до такой степени, что добровольно и охотно прибегнешь к той самой смерти, в бегстве от которой заключается вся жизнь. Но даже этого убежища мы можем быть лишены и преданы бесповоротно жесточайшим мукам. Напрасно тогда мученик будет призывать какую-нибудь внемировую силу: ее не существует, — он отдан беспощадно своей судьбе. Но эта безнадежность представляет как раз только зеркало непреодолимости воли, явление которой есть человек. Как никакая сила вне его не может ни уничтожить, ни обратить в другую сторону этой воли, а это может произойти единственно только через него самого, при посредстве познания, точно так же нет и власти, которая могла бы освободить его от возможных мучений жизни, так как эта жизнь есть именно только явление воли. Но если воля обратилась, то даже у величайших пыток собственно нет никакой власти над человеком, ибо он добровольно принимает их, как мы это видим на саньяси-нах1 и мучениках и на примере тех, кто без всякого внешнего принуждения избирает медленную голодную смерть, величайшую пытку. Спросят: "Представляет ли, значит, самоистязание, голодная смерть — долг, высшее назначение человека и единственный верный путь?" — Но такой вопрос глуп. Для воли нет абсолютного долженствования; всякое долженствование по существу относительно; поэтому нет никакого назначения человека; ибо всякое назначение свойственно только тому, что имеет свою цель и свое начало вне себя: чего каждый хочет, то он и есть, а что представляет собою то, что он есть и чего он хочет, это показывает ему зеркало воли, которое мы называем жизнью или миром: оно показывает ему, чего он хочет и как сильно он этого хочет. Когда же воля обратится, то ее нельзя более видеть в этом зеркале: мы напрасно будем спрашивать, куда она обращается теперь; мы безрассудно кричим, что она перешла в ничто. Тот, чья воля уничтожила себя и обратилась, не может дать нам и своей собственной рефлексии никакого отчета; ибо все то, что живет, существует и мыслит в этом мире, — это все еще воля к самой жизни, а то, что заключается в уничтожении этой воли, не может быть никоим образом дано этому лицу, — оно должно быть для него ничто: только тот, кто постиг это, кто уничтожил свою волю, познает это, но тоже лишь постольку, поскольку он представляет это собою в самом этом акте, не вне его, и тем менее для других.
§321
Чего же и ожидать от такого мира, в котором почти все живут только потому, что еще не могли набраться духу, чтобы застрелиться?
§322
Весьма интересно, что основные формы объективации воли, а именно, время, пространство и причинность, представляют собою также и источник всех страданий жизни, во всех возможных случаях. Так, благодаря времени, существует исчезновение, утрата, умирание, ничтожный и преходящий момент всех вещей; благодаря пространству — постоянные перекрещивания и взаимные помехи со стороны всех волевых явлений и их стремлений; наконец, благодаря причинности — всякое страдание вообще, так как оно возникает только вследствие воздействия тел Друг на друга. Отсюда видно, что самые подмостки, необходимые для откровения сущности воли, тотчас же должны были непосредственно обнаружить то внутреннее противоречие, ничтожность и фатальность, которые связаны с этой сущностью и сопровождают все ее явления.
Так как всякое страдание по своей природе — эмпирического характера, то оно должно, конечно, иметь в своей основе форму опыта.
§323
Жизнь большого и знатного света поистине не что иное, как беспрерывная и отчаянная борьба со скукой? Жизнь низших классов — постоянная борьба с нуждой. Золотое среднее сословие!
§324
Доказательство сплошного страдальчества и злополучности людей дают их скверные качества. Ибо разве мелочность, низость, коварство и лживость могли бы быть столь общими, если бы людей не гнал к ним неутомимый бич нужды и страдания? Без большой нужды быть иным человек был бы, наверное, прямолинеен, честен, справедлив и имел бы чувство собственного достоинства.
§325
Подходящее человеку настроение — это подавленное, как его и обнаруживают пиетисты. Ибо он находится в мире, полном горя, из которого нет другого исхода, кроме бесконечно трудного отречения от всего своего существа, преодоления мира.
§326
Не только нельзя в действительности встретить чистого счастия, состояния действительной, окончательной и длительной удовлетворенности, но, наоборот, — последняя рисуется только как парящий перед нами путеводный идеал, или собственно как химера в глазах опыта; и такая удовлетворенность не может, да и не должна быть возможной, ибо она была бы полным оправданием воли к жизни: она была бы права, а отрицание ее было бы глупостью.
§327
До какой степени лейбницевскому понятию лучшего из возможных миров противоречит общее человеческое чувство, показывает, между прочим, то, что в прозе и в стихах, в книгах и в обыденной жизни так часто идет речь о "лучшем мире", причем существует молчаливая предпосылка, что ни один разумный человек не станет считать настоящего мира лучшим из возможных миров.
Аргумент, который Лейбниц не раз повторяет в оправдание зла в мире, состоит в том, что зло часто становится причиной добра: пример этого дает его собственная книга, ибо сама по себе она плоха, но стяжала величайшую заслугу тем, что позднее она дала повод великому Вольтеру написать его бессмертный роман "Кандид".
§328
Обыкновенные и обыденные люди, которыми кишит земля, большей частью имеют весьма спокойный и довольный вид, между тем как на высоком челе избранных часто царит неудовлетворенность. Как будто первые чувствуют, что земной жребий точно соответствует их заслугам; вторые, наоборот, — что они достойны лучшей участи.
§329
Гебель2 говорит в одном из своих аллеманских стихотворений приблизительно следующее: "Должно быть какое-нибудь лучшее будущее для нас; иначе вечерняя заря не была бы такой прекрасной".
§330
Nur der Mangel erhebt ûber Dich selbst Dich hinweg[11].
Гёте
Пока имеешь то, что удовлетворяет волю или только обещает удовлетворение, дело не доходит до гениального творчества, ибо внимание направлено на собственную личность. Только тогда, когда желания и надежды идут прахом, выступают неизбежные лишения и воля должна остаться неудовлетворенной, только тогда спрашивают себя: что такое этот мир? Живописец пишет свой ответ на полотне, поэт высказывает его с помощью слов, музыкант изображает глубочайшую сущность мира в звуках, философ дает ответ, прибегая к абстрактной общности, но именно потому только он и дает его всецело.
У кого есть только маленькие, слабые, легко удовлетворимые желания, как-никак будет удовлетворен, и это займет его, и он не дойдет до созерцания. Только тот, кто проявляет могучие стремления, должен стать или мировым завоевателем или великим рыцарем счастия, или погибнуть, или же он может, в особенности если его стремление не может быть удовлетворено ничем на свете, прийти к созерцанию.
Гениальных людей всегда находили пылкими и страстными. Источник этого заключается в том, что только у могучей воли есть в то же время необычайная мера познавательной силы; но это — и условие гениального творчества: это могучее желание должно скоро испытать страдание от недостатка в удовлетворении, и вот именно тогда познание отвлекается от собственной воли и направляется на мир. Когда обыкновенный человек обманется в сотне своих желаний, он выразит сто первое, неутомимый в надеждах и в удовлетворении их тысячами способов. Гению же приданная ему пылкая могучая воля дает повод к разладу с миром, который и должен предшествовать бескорыстному созерцанию последнего. И вот, когда человек заурядный, познание которого, собственно, всегда находится в услужении исключительно у его воли и только интересами этой воли приводится в движение, когда он именно ради нее, т. е. ради достижения какой-нибудь индивидуальной цели, решает изготовить произведение искусства или известное философское учение, то воля побуждает его созерцать мир безвольно: он хочет из корысти рассматривать мир бескорыстно; он впадает, следовательно, в такое же противоречие с самим собою, как довольный наследник, который должен и хочет плакать: из противоречивости его намерения и явствует то, насколько невозможно, чтобы для него это было серьезным делом, а отсюда сколь необходимо должен он быть кропателем.
§330 а
Страдание—условие деятельности гения. Вы полагаете, что Шекспир и Гёте творили бы или Платон философствовал, а Кант критиковал разум, если бы они нашли удовлетворение и довольство в окружавшем их действительном мире и если бы им было в нем хорошо и их желания исполнялись?
Только после того как у нас возникает в известной мере разлад с действительным миром и недовольство им, мы обращаемся за удовлетворением к миру мысли.
Nur das Leiden ja hebt ùber Dich selbst Dich hinaus[12]
§331
Тем, что сокрушает волю, всегда является страдание, которое именно и представляет явление противоречия воли к жизни с самой собой. Но разница в том, что сокрушает и обращает волю, пережитое или только увиденное страдание. Если — последнее, то наступает то, что называют добродетелью и святостью: вид бесчисленных страданий, сопровождаемый уразумением principii individuationis, или Майи, определяет волю таким образом, что она в одно и то же время стремится и смягчить эти страдания и отказывает себе в радостях, а это последнее является всегда условием первого, так как даже самый богатый король никогда не мог бы помочь всему горю, не сделавшись сам бедным, да и в этом случае он не достиг бы своей цели. Но не только в виде средства, но и непосредственно стремится человек отказать себе в наслаждениях, потому что познание страдания мира (во всех явлениях которого он узнает самого себя, свою волю) отвращает его от мира и он знает, что всякое удовлетворение воли сызнова оживляет ее и делает ее все более страстной.
Кого же вид страдания не излечивает от воли к жизни, того ожидает собственное, лично переживаемое страдание, которое тем более сильно, чем интенсивнее воля.
§331 а
Ужасные боли, которым подвержены каждая часть нашего тела, каждый нерв, не могли бы существовать, если бы мы или это тело не были чем-то таким, чего не должно бы быть*.
Это положение, которое поймут немногие.
§332
Природе важно только наше существование (Daseyn), a не наше благополучие (Wohlsem).
§333
Мир существует, и это очевидно; я хотел бы знать только, кому от этого какая польза.
Глава XII О самоубийстве
§334
Возражая против самоубийства, можно было бы сказать: человек должен поставить себя выше жизни, он должен познать, что все ее явления и происшествия, радости и боли не касаются его лучшего и внутреннего "я"; что, следовательно, жизнь в своем целом представляет собою игру, турнир-зрелище, а не серьезную борьбу; что поэтому он не должен примешивать сюда серьезность, а ее он может проявить двояким образом: во-первых, посредством порока, который есть не что иное, как поведение, противоречащее этому внутреннему и лучшему я, причем он таким образом низводит последнее до насмешки и игры, а игру принимает всерьез; во-вторых — путем самоубийства, которым он именно показывает, что он не понимает шутки, а принимает ее как нечто серьезное и поэтому как mauvais joueur[13] переносит потерю не равнодушно, а если ему сданы в игре плохие карты, ворчливо и нетерпеливо не хочет играть дальше, бросает карты и нарушает игру.
§335
Тех, кто стремится к смерти или кончает с собой из безнадежной любви, которая, кстати сказать, тем, что одно только удовлетворяет ее, обнаруживает свое чувственное возникновение, — по крайней мере, отчасти; тех, кто ставит свою жизнь в зависимость от мнения других или от Какого-либо иного вздора и теряет ее на дуэли или в иных намеренных опасностях; даже тех (но здесь я явно спускаюсь на ступень ниже), кто ставит благополучие своей жизни на карту или в зависимость от произвола костей не из любви к выигрышу, а из любви к сильным ощущениям страха и надежды, — всех их и, словом, всех одержимых действительно страстью, наша философия будет порицать и объявлять глупцами, которые ошиблись в том, что желательно; но презирать их мы не будем, а будем, если сравним их с настоящими филистерами, которые благоразумно стремятся к долгой и удобной жизни, некоторым образом даже уважать и предпочтем последним. Ибо первые подобны тем, кто, для того чтобы полакомиться пряностями какого-нибудь блюда, вложенными в торт пустяками, отказывается от притязаний на самую питательность блюда, на самую массу торта; вторые, наоборот, похожи на тех, кто ради нестесненного использования самой массы и питательности торта отказываются от названных мелочей; они, следовательно, относятся к первым, как желудок к языку. Но мы не должны быть ни желудком, ни языком.
§336
Как только мы перестаем желать, жизнь предстает перед нами всего лишь как легковесное явление, как утренний сон (об этом говорят фигуры на картине Корреджо "Мадонна со св. Иоанном") и тоже исчезает наконец, как и сон, незаметно и без сильного перехода. Поэтому Гийон и говорит: мне все безразлично, я не могу ничего больше желать; я не знаю, существую ли я или нет, и т. д.
Самоубийца — это человек, который вместо того, чтобы отказаться от желания, уничтожает явление этого желания: он прекратил не волю к жизни, а только жизнь. Но он вполне испытывает внутренний раскол жизни, и горькое самоубийство представляет собою боль, которая может излечить его от воли к жизни.
См. § 338.
§337
Человеконенавистничество, например, какого-нибудь Тимона из Афин — нечто совершенно иное, чем обыкновенная враждебность дурных людей. Первое возникает из объективного познания злобы и глупости людей в целом, оно касается не отдельных лиц, хотя отдельные лица и могут быть первым поводом, а направлено на всех, а эти отдельные люди рассматриваются только как безразличный пример. Более того, оно всегда до некоторой степени — благородное негодование, которое возможно только там, где существует сознание лучшей собственной природы, возмутившейся совершенно неожиданными дурными свойствами других.
В противоположность этому обыкновенная враждебность, недоброжелательность, ненавистничество является чем-то совершенно субъективным, возникшим не из познания, а из воли, которая встречает препятствия со стороны других людей в постоянных столкновениях и вот ненавидит отдельных лиц, которые стоят у нее на дороге, мало-помалу и всех, кто может ей мешать, т. е. собственно именно всех, но всегда — по частям, в отдельности, и только исходя из поясненной раньше субъективной точки зрения. Такой человек будет любить немногих индивидов, с которыми у него в силу родственных связей или привычки есть хоть один общий интерес, хотя они ничем не лучше, чем другие.
Человеконенавистник относится к обыкновенному враждебно настроенному человеку, как аскет, который уничтожает волю к жизни, который смиряется, — к самоубийце, который хотя и любит жизнь, но еще больше страшится какого-нибудь определенного случая в жизни, так что этот страх перевешивает ту любовь. Враждебность и самоубийство* касаются только одного, единичного случая, мизантропия и резиньяция
— целого. Первые похожи на обыкновенного моряка, который умеет рутинно плыть по морю в определенном направлении, а вне этого пути беспомощен; последние же подобны мореплавателю, который научился пользоваться компасом, картой, квадрантом и хронометром и который найдет пути по всему миру. Враждебность и самоубийство исчезли бы с уничтожением отдельного случая; мизантропия же и резиньяция непоколебимы и не приводятся в движение ничем временным.
§338
Как отдельная вещь относится к платоновской идее, так самоубийца относится к святому**. Или еще лучше: самоубийца представляет на практике то, чем в теории является тот, кто останавливается в познании на законе основания, а святой или аскет на практике — то, что в теории
— тот, кто познает платоновские идеи, или вещи в себе.
А именно: святой представляет собою человека, который перестает быть проявлением воли к жизни; в нем воля обратилась. Обыкновенный же самоубийца вообще-то хочет жить, он не желает только отдельного проявления этой воли, которое он сам представляет собою и которое разрушает. Воля в нем принимает решение сообразно своей (воли) независимой от закона основания (т. е. от времени, пространства, единичности, причинности) сущности, для которой отдельное явление безразлично, так что его разрушение ее (воли) не касается; ибо она ведь есть все живущее. В том отдельном явлении, которое представляет собою самоубийца, он находит себя настолько стесненным страданиями (безразлично, какими), что он даже не может более развивать свою сущность (волю к жизни): оставаясь верным этой своей сущности, он Разрушает, таким образом, отдельное явление, и поэтому именно самоубийство является выражением воли к жизни, и оно наступит тем скорее, чем сильнее эта воля. И вот эта самая воля живет, не затрагиваемая отдельным самоубийством, во всем живущем. Но самоубийство и страдание, которое породило его, — это умерщвления воли к жизни, которые иобуждают ее обратиться. См. § 336.
§339
Совершенно бедственным и до отчаяния ужасным становится положение человека тогда, когда он ясно распознает существенную цель всего своего желания и в то же время невозможность достигнуть ее, но при этом до такой степени не может поступиться этим желанием, что, наоборот, насквозь и всецело представляет собою не что иное, как именно это желание, неосуществимость которого он ясно видит. Когда, наконец, это явление, которое есть он сам, совершенно выводит его из терпения, тогда он прибегает к самоубийству. До тех пор он живет во внутреннем отчаянии и спутанности всех мыслей.
§340
Самоубийство — это шедевр Майи. Мы уничтожаем явление и не видим, что вещь в себе остается неизменной, подобно тому как неподвижно высится радуга, как бы быстро ни падала капля за каплей и ни становилась носительницей ее на один момент. Только уничтожение воли к жизни в целом может спасти нас: разлад с каким-нибудь одним из ее проявлений оставляет ее самое несокрушимой, и таким образом уничтожение такого проявления оставляет являемость воли в общем неизменной.
§341
Воля к жизни проявляется в такой же мере в желании смерти, выражение которого представляет собою самоубийство, с помощью которого отрицается и уничтожается не самая жизнь, а только ее данное явление, не вид, а только индивид, причем это деяние поддерживает внутренняя уверенность, что у воли к жизни никогда не может быть недостатка в ее проявлениях и что она, несмотря на смерть совершающего самоубийство индивида, живет в неисчислимом количестве других индивидов; я говорю: в этом самоумерщвлении (Шива) воля к жизни проявляется точно так же, как и в блаженстве самосохранения (Вишну) или в сладострастии зарождения (Брахма).
[1] ...Таков уж жребий всех человеков (лат.)
[2] худо-бедно (фр.).
[3] Посреди жизни мы пребываем в смерти (лат.).
[4] Смерть, о друг мой, есть не что иное, как перемена декорации (фр.).
[5] принципа индивидуации (лат.).
[6] Откуда берется скрытый ужас преступника перед собственным деянием? Оттуда, что в сокровенной глубине своей души он сознает, что мученик и мучитель разъединены только пространством и временем; а то, что главным образом подвержено муке, — это жизнь; между тем он именно путем своего деяния утвердил эту жизнь с такою силой, что его ожидает равная этой силе степень мучения, прежде чем умрет в нем воля к жизни. (Это пришло мне в голову при созерцании Иродиады у Леонардо да Винчи). Преступник видит сразу, как ужасна жизнь и как крепко сросся он с этой жизнью, тем, что самое ужасное исходит именно от него самого.
[7] Ибо желанный объект, как только он достигнут, принимает только иной вид и стоит перед нами снова: это — истинный дьявол, который дразнит нас каждый раз под новой внешностью. Бесконечно разнообразные меняющиеся мотивы — только примеры, из совокупности которых мы должны путем абстракции найти сущность нашей воли. Без мотивов нельзя было бы прийти ни к какому познанию воли, — как глаза не видят без раздражения света. Глаза и солнце, воля и ее мотивы, короче говоря — весь мир дается сразу. Ведь они и представляют только явление единой воли. Индусы считают, что солнце возникло из глаза, а пространство — из уха.
[8] Когда приходит познание, тут же изнутри его возникает любовь (лат.).
[9] Здесь: из вежливости (фр.).
[10] на вечное молчание (лат.).
[11] Только нужда возносит тебя над тобою самим (нем.).
[12] Только страдание возвышает тебя над тобою самим (нем ).
[13] Плохой игрок.